Взывая из глубин безграничного горя, он мысленно повторял: «Нет уже тех овец, которых ты приказал мне пасти, нет твоей церкви, пустыня и скорбь в столице твоей, так что ж ты ныне прикажешь мне? Оставаться ли здесь или увести остатки стада, дабы где-нибудь за морями мы славили имя твое тайно?»
И он колебался. Он верил, что живая правда не погибнет и должна взять верх, но иногда думалось ему, что еще не настал ее час и что настанет он лишь тогда, когда на землю в день суда сойдет господь и воссядет в славе и силе, во сто крат более могущественный, чем Нерон.
Часто ему мечталось, что вот покинет он Рим, верующие пойдут за ним, и он уведет их далеко-далеко, в тенистые рощи Галилеи, к тихим заливам Тивериадского моря, к пастухам мирным, как голуби или как овцы, которые там пасутся среди чабреца и нарда. И все сильнее жаждало сердце рыбака тишины и отдыха, все больше тосковало по озеру и по Галилее, все чаще заливали слезы старческие глаза.
Но стоило ему на миг сделать этот выбор, как его обуревали страх и беспокойство. Как? Ему оставить этот город, где земля пропиталась мученической кровью и где столько уст в смертный час засвидетельствовали истину? Неужто ему одному уклониться от этого? И что ответит он господу, если услышит: «Вот, они умерли за веру свою, а ты убежал?»
Ночи и дни проходили в сомнениях и терзаниях. Те, кого разорвали львы, кого распяли на крестах, кого сожгли в императорских садах, все те, претерпев муки, почили в господе, а он не мог обрести покоя и испытывал муку страшнее всех мук, изобретенных палачами для их жертв. Нередко заря уже освещала кровли домов, а он все взывал в смятении душевном:
— Господи, как же ты велел мне прийти сюда и в сем гнезде Зверя основать столицу твою?
За тридцать четыре года, минувшие со дня гибели его господа, он не ведал отдыха. С посохом в руках странствовал по свету и разносил «благую весть». В странствиях и трудах иссякли его силы, и вот наконец, когда в этом городе, главе мира, он утвердил дело учителя, злоба испепелила все огненным своим дыханием, и он видел, что надобно снова начинать борьбу. Да какую борьбу! На одной стороне император, сенат, народ, легионы, железным обручем сковавшие весь мир, бессчетные крепости, необъятные земли, могущество, какого глаза человеческие не видывали, а на другой стороне он, согбенный годами и трудом, настолько дряхлый, что трясущиеся руки уже едва удерживали дорожный посох.
И порою он говорил себе, что не ему меряться с императором Рима и что дело это может совершить лишь сам Христос.
Все эти мысли мелькали теперь в озабоченном его мозгу, когда он слушал просьбы последней горсточки верующих, а они, все более тесным кольцом окружая его, умоляли:
— Спрячься, рабби, и уведи и нас из-под власти Зверя.
Наконец Лин склонил перед ним свою измученную голову.
— Отче, — сказал он, — спаситель повелел тебе пасти овец своих, но их уже здесь нет и завтра совсем не будет, и ты иди туда, где сможешь их еще найти. Живо еще слово божье и в Иерусалиме, и в Антиохии, и в Эфесе, и в других городах. Чего ты достигнешь, оставшись в Риме? Гибелью своей лишь умножишь торжество Зверя. Иоанну господь не определил срока жизни его. Павел — римский гражданин, и без суда его пока казнить не могут, но если над тобою, учитель, разразится ярость сил адовых, тогда те, кто уже пал духом, будут спрашивать: «Кто же одолеет Нерона?» Ты — камень, на котором воздвигнута церковь господня. Позволь нам умереть, но не дай антихристу победить наместника божия и не возвращайся сюда, пока господь не сокрушит пролившего невинную кровь.
— Взгляни на наши слезы! — повторяли остальные.
Слезы текли и по лицу Петра. Через некоторое время он все же поднялся и, простирая руки над коленопреклоненными, молвил:
— Да будет прославлено имя господне и да свершится воля его!
На другой день в предрассветных сумерках два странника шли по Аппиевой дороге к равнине Кампании.
Одним из них был Назарий, другим — апостол Петр, который покидал Рим и гонимых единоверцев.
Небо на востоке уже окрашивалось в зеленоватые тона, которые постепенно и всё более явственно переходили у горизонта в шафранный цвет. Серебристая листва деревьев, белый мрамор вилл и арки акведуков, тянувшихся по равнине в город, выступали из темноты. Зеленоватое небо все больше светлело, становилось золотистым. Но вот восток порозовел, и заря осветила Альбанские горы — их дивные сиреневые тона, казалось, сами излучали свет.
Искорками мерцали на трепетных листьях деревьев капли росы. Мгла рассеивалась, открывая все более обширную часть равнины с разбросанными на ней домами, кладбищами, селеньями и купами деревьев, средь которых белели колонны храмов.
Дорога была пустынна. Крестьяне, возившие в город зелень, еще, видимо, не успели запрячь мулов в свои тележки. На каменных плитах, которыми вплоть до самых гор была вымощена дорога, стучали деревянные сандалии двух путников.
Наконец над седловиной между горами показалось солнце, и странное явление поразило апостола. Ему почудилось, будто золотой диск, вместо того чтобы подыматься все выше по небу, спускается с гор и катится по дороге.
— Видишь это сияние — вон оно, приближается к нам? — молвил Петр, остановясь.
— Я ничего не вижу, — отвечал Назарий.
Минуту спустя Петр, приставив к глазам ладонь, сказал:
— К нам идет кто-то, весь в солнечном сиянии.
Однако никакого шума шагов они не слышали. Вокруг было совершенно тихо. Назарий видел только, что деревья вдали колышутся, словно кто-то их тряхнул, и все шире разливается по равнине свет.