И если бы я даже захотел идти туда, куда ты меня зовешь, я не могу. А так как я и не хочу, то дважды не могу. Ты, как Павел из Тарса, веришь, что когда-нибудь по ту сторону Стикса, на полях Елисейских, вы увидите вашего Христа. Превосходно! Пусть тогда он сам тебе скажет, принял бы он меня с моими геммами, с моей мурринской чашей, и с изданиями Сосиев, и с моей Златоволосой. При мысли об этом, дорогой мой, меня разбирает смех — ведь даже и Павел из Тарса говорил мне, что ради Христа надо отказаться от венков из роз, от пиров и наслаждений. Правда, взамен он сулил мне другое счастье, но я ему возразил, что для этого другого я слишком стар и что глаза мои всегда будут любоваться розами и запах фиалок также будет мне всегда приятней, нежели вонь грязного «ближнего» из Субуры.
Вот причины, по которым ваше счастье не для меня. Но, кроме этого, есть еще одна, которую я приберег для тебя напоследок. Меня призывает Танатос. Для вас начинается рассвет жизни, а для меня солнце уже зашло, и мрак сгущается над моей головой. Иными словами, я должен умереть.
Не стоит об этом долго говорить. Так должно было кончиться. Зная Агенобарба, ты легко это поймешь. Тигеллин меня победил. Нет, не так! Просто моим победам пришел конец. Я жил, как хотел, и умру, как мне нравится.
Не принимай этого близко к сердцу. Ни один бог не обещал мне бессмертия, стало быть, ничего неожиданного не случится. И ты, Виниций, ошибаешься, утверждая, что только ваше божество учит умирать спокойно. Нет! Наш мир знал и до вас, что, когда выпита последняя чаша, пришло время уйти, отдохнуть, и он еще умеет это делать спокойно. Платон говорит, что добродетель — это музыка, а жизнь мудреца — гармония. Если так, я умру, как жил, — добродетельно.
Еще хотел бы я проститься с твоей божественной супругой словами, которыми я приветствовал ее в доме Авла: «Разные, очень разные видел я народы, но равной тебе не знаю».
И если душа есть нечто большее, чем полагает Пиррон, то моя душа, летя к пределам Океаноса, заглянет к вам и присядет у вашего дома в образе мотылька или, как верят египтяне, ястреба.
В другом виде прибыть я не могу.
А тем временем пусть обратится Сицилия для вас в сад Гесперид, пусть полевые, лесные и речные нимфы усыпают вам дорогу цветами и во всех акантах колонн вашего дома пусть гнездятся белые голуби».
Петроний не ошибся. Два дня спустя молодой Нерва, всегда его любивший и преданный ему, прислал в Кумы своего отпущенника с известием обо всем, что творилось при дворе императора.
Гибель Петрония была предрешена. Собирались завтра же послать к нему центуриона с приказом оставаться в Кумах и ждать там дальнейших распоряжений. Следующий гонец, которого пошлют через несколько дней, доставит смертный приговор.
С невозмутимым спокойствием выслушал Петроний вольноотпущенника, затем сказал:
— Отнесешь своему господину одну из моих ваз, я дам ее тебе перед твоим отъездом. Также передай ему, что я от всей души его благодарю за эту весть — теперь я смогу опередить приговор.
И он вдруг рассмеялся, как человек, которого осенила замечательная мысль и который заранее радуется ее осуществлению.
В тот же вечер его рабы были разосланы во все концы Кум с приглашениями всем августианам и августианкам принять участие в пире на роскошной вилле арбитра изящества.
Сам хозяин в пополуденные часы что-то писал в библиотеке, затем принял ванну, после чего велел вестипликам себя одеть и, великолепный, нарядный, подобный божеству, зашел в триклиний, чтобы взглядом знатока проверить, все ли сделано как надо, а затем направился в сад, где отроки и юные гречанки с островов плели к ужину венки из роз.
Лицо его не омрачала даже тень тревоги. О том, что пир будет необычный, слуги узнали лишь по его распоряжению выдать особенные награды тем, кем он был доволен, и слегка выпороть тех, чья работа ему не понравилась, либо тех, кто еще прежде заслужил выговор и наказанье. Кифаристам и певцам он обещал щедрую плату, и наконец, усевшись в саду под буком, сквозь листву которого падали на землю солнечные лучи, испещряя ее светлыми пятнами, он призвал к себе Эвнику.
Она явилась в белых одеждах с веткою мирта в волосах, прелестная, как Грация, и Петроний, усадив ее подле себя и слегка коснувшись пальцами ее виска, стал разглядывать ее с таким упоеньем, с каким знаток смотрит на божественно прекрасную статую, созданную резцом мастера.
— Эвника, — молвил он, — знаешь ли ты, что ты уже давно не рабыня?
А она, подняв на него свои спокойные голубые глаза, отрицательно покачала головой.
— Нет, господин, я навсегда твоя рабыня, — возразила она.
— Но ты, возможно, не знаешь, — продолжал Петроний, — что эта вилла и эти рабы, которые там плетут венки, и все, что в ней есть, и поля, и стада, отныне принадлежит тебе.
Слыша такие речи, Эвника вдруг отодвинулась от него и спросила голосом, в котором звучала тревога:
— Зачем ты говоришь мне это, господин?
Потом опять придвинулась и пристально поглядела на него, часто мигая от напряжения. Еще минута, и лицо ее стало белее полотна, а он все улыбался и наконец произнес всего одно слово:
— Да!
Наступило молчание, лишь шелестели от легкого ветра листья бука.
Петроний теперь мог и впрямь подумать, что перед ним статуя белого мрамора.
— Эвника! — молвил он. — Я хочу умереть спокойно.
И девушка, поглядев на него с душераздирающей улыбкой, прошептала:
— Я слушаю тебя, господин.
Вечером гости, уже не раз бывавшие на пирах у Петрония и знавшие, что рядом с ними даже пиры императора кажутся скучными и варварскими, толпою стали сходиться на виллу — ни у кого и в мыслях не было, что это последнее пиршество. Многие, правда, знали, что над утонченным арбитром нависли тучи императорской немилости, но это уже столько раз случалось и столько раз Петроний умело разгонял тучи находчивым шагом или одним смелым словом — никто не допускал, что ему может грозить серьезная опасность. Веселое лицо Петрония и обычная легкая улыбка только укрепили эту уверенность. В божественных чертах прелестной Эвники, которой он сказал, что хочет умереть спокойно, и для которой каждое его слово было священным оракулом, светилось безмятежное спокойствие, а в глазах мерцали странные огоньки, которые можно было приписать радости. Стоявшие в дверях триклиния отроки с убранными под золотые сетки волосами надевали на головы прибывавшим гостям венки из роз, предупреждая их, по обычаю, чтобы переступали порог правою ногой. Нежный запах фиалок плыл по залу, в лампах разноцветного александрийского стекла горели огни. У лож стояли девочки-гречанки, чтобы увлажнять благовониями ноги гостей. Вдоль стен кифаристы и афинские певцы ждали мановения повелителя хора.