— Ты угадал, — молвил Виниций. — Стрелы парфян меня не тронули, зато ранила меня стрела Амура… и совсем неожиданно, в нескольких стадиях от ворот города.
— Клянусь белыми коленами Харит! Ты расскажешь мне об этом на досуге, — сказал Петроний.
— Я как раз пришел спросить у тебя совета, — возразил Марк.
Но в эту минуту явились эпиляторы и занялись Петронием, а Марк, сбросив тунику, вошел в бассейн с теплой водой — Петроний предложил ему искупаться.
— Ах, я и спрашивать не буду, пользуешься ли ты взаимностью, — сказал Петроний, глядя на юное, словно изваянное из мрамора тело Виниция. — Видел бы тебя Лисипп, ты был бы теперь украшением ворот Палатинского дворца в образе статуи юного Геркулеса.
Молодой человек удовлетворенно улыбнулся и начал окунаться в бассейне, обильно выплескивая теплую воду на мозаику с изображением Геры, просящей Сон усыпить Зевса. Петроний смотрел на него глазами художника.
Но когда Марк вышел из бассейна и отдал себя в распоряжение эпиляторов, вошел лектор с висевшим у него на животе бронзовым футляром, из которого торчали свитки папируса.
— Хочешь послушать? — спросил Петроний.
— Если произведение твое, то с удовольствием! — ответил Виниций. — Но если не твое, лучше побеседуем. Поэты теперь ловят слушателей на каждом углу.
— Еще бы! Возле каждой базилики, возле терм, библиотеки или книжной лавки нельзя пройти, чтобы не встретить поэта, который жестикулирует, как обезьяна. Агриппа, когда приехал сюда с Востока, принял их за одержимых. Но такие нынче времена. Император пишет стихи, и все подражают ему. Не дозволяется только писать стихи лучше, чем император, и по этой причине я слегка опасаюсь за Лукана… Я-то пишу прозой — правда, не щадя ни самого себя, ни других. А лектор собирался нам читать «Завещание» бедняги Фабриция Вейентона.
— Почему бедняги?
— Потому что ему приказали сыграть роль Одиссея и не возвращаться к домашнему очагу до нового распоряжения. Эта «одиссея» окажется для него куда менее трудной, чем некогда для самого Одиссея, ибо его жена не Пенелопа. Словом, я не должен тебе говорить, что поступили глупо. Но у нас здесь ни о чем особенно не задумываются. Книжонка довольно дрянная и скучная, ее начали с увлечением читать лишь тогда, когда автора изгнали. Теперь же вокруг только и слышно: «Скандал! Скандал!» Возможно, Вейентон кое-что присочинил, но я-то знаю город, знаю наших отцов сенаторов и наших женщин и уверяю тебя, что все его выдумки меркнут перед действительностью. Ну, понятно, каждый в этой книге что-то ищет — себя со страхом, других с удовольствием. В книжной лавке Авириа сотня писцов переписывает ее под диктовку — успех обеспечен.
— Твои делишки там не описаны?
— Есть и они, но тут автор оплошал — на самом деле я и хуже, и не столь примитивен, как он меня изобразил. Видишь ли, мы тут давно утратили чувство того, что пристойно и что непристойно; мне самому уже кажется, что тут нет различия, хотя Сенека, Музоний и Тразея притворяются, будто его видят. Мне на это наплевать! Клянусь Геркулесом, я говорю, что думаю! Но я все же превосхожу их кое в чем, я знаю, что безобразно и что прекрасно, а это, например, наш меднобородый поэт, возница, певец, танцор и актер не понимает.
— Все же мне жаль Фабриция! Он славный товарищ.
— Его погубила собственная его любовь. Все это подозревали, никто не знал точно, но он сам не мог сдержаться и по секрету разбалтывал всем. Историю с Руфином слышал?
— Нет.
— Тогда перейдем во фригидарий, охладимся немного, и я тебе все расскажу.
Они перешли во фригидарий, посреди которого бил фонтан розоватой воды, распространяя аромат фиалок. Там, усевшись в устланных шелком нишах, они стали наслаждаться прохладой. Несколько минут оба молчали. Виниций задумчиво смотрел на бронзового фавна, который, неся на плече нимфу, пригнул ее голову и страстно прижимался губами к ее губам.
— Он поступает правильно, — сказал Марк. — Это лучшее, что есть в жизни.
— Пожалуй. Но ты, кроме этого, еще любишь войну, которая мне не по душе — потому что в шатрах ногти портятся, трескаются и теряют розовый цвет. В общем, у каждого свои увлечения. Меднобородый любит пенье, особенно свое собственное, а старик Скавр — свою коринфскую вазу, которая ночью стоит у его ложа и которую он целует, когда ему не спится. Уже выцеловал на ее краях выемки. Скажи, а стихов ты не пишешь?
— Нет, я ни разу не сочинил полного гекзаметра.
— И на лютне не играешь и не поешь?
— Нет.
— А колесницей правишь?
— Когда-то участвовал в ристаниях в Антиохии, но неудачно.
— Тогда я за тебя спокоен. А к какой партии на ипподроме ты принадлежишь?
— К зеленым.
— Тогда я совершенно спокоен, тем более что, хотя состояние у тебя изрядное, ты все же не так богат, как Паллант или Сенека. У нас теперь, видишь ли, похвально писать стихи, петь в сопровождении лютни, декламировать и мчать в колеснице по цирку, но еще лучше, а главное, безопаснее, не писать стихов, не играть, не петь и не состязаться в гонках. А самое выгодное — уметь восхищаться, когда все это делает Меднобородый. Ты красивый юноша — стало быть, тебе может угрожать разве лишь то, что в тебя влюбится Поппея. Но для этого она чересчур опытна. Любовью она досыта насладилась при первых двух мужьях, а при третьем ей нужно кое-что другое. Ты знаешь, этот дурак Отон до сих пор любит ее безумно. Бродит там по испанским скалам и вздыхает — он настолько утратил прежние свои привычки и так перестал следить за собой, что на завивку волос ему теперь хватает трех часов в день. Кто бы мог этого ожидать от нашего Отона?