На лице грека изобразились страх и колебание, но он быстро успокоился.
— Кто может тебе противиться, господин! — сказал он. — Прими эти слова за доброе пророчество, как принял их наш великий герой в храме Аммона. Что до меня, то сии скрупулы, — тут он встряхнул кошельком, — перевесили мою скрупулезную честность, уж не говоря о твоей дружбе, которая для меня великое счастье и наслаждение…
Виниций нетерпеливо прекратил его болтовню и начал расспрашивать о подробностях разговора с Урсом. Из них было ясно, что либо убежище Лигии будет этой же ночью обнаружено, либо удастся ее похитить на обратном пути из Остриана. И при этой мысли Виниций испытывал безумную радость. Теперь, когда он был уже почти уверен, что обретет Лигию, гнев и обида на нее рассеялись. За одну эту радость он прощал ей все. Он теперь думал о ней только как о дорогом и желанном существе, и такое у него было чувство, словно он ждет ее возвращения из долгого путешествия. Ему хотелось созвать рабов и приказать им украсить дом цветочными гирляндами. Даже на Урса он в эту минуту не злился. Он готов был всем все простить. Даже Хилон, к которому, несмотря на его хлопоты, Виниций испытывал неприязнь, показался ему теперь человеком забавным и незаурядным. Светом озарился для него весь дом, посветлели и глаза его, и лицо. Виниций снова почувствовал себя молодым, почувствовал радость жизни. Прежнее состояние мрачной тоски еще не вполне показало ему, как сильно полюбил он Лигию. Он понял это лишь теперь, когда появилась надежда ее обрести. Стремление к ней пробуждалось в юноше, как пробуждается весною пригретая солнцем земля, но его желания ныне были не так безудержны, не так дики, в них больше было радости и нежности. И еще он в себе ощущал силу безграничную и уверенность, что стоит ему увидеть Лигию, и ее уже не отнимут у него все христиане на свете и даже сам император.
Ободренный его радостным видом, Хилон начал давать советы. По мнению грека, рано еще было считать дело выигранным и следовало вести себя с сугубой осторожностью, без которой все может потерпеть крах. Он также умолял Виниция не похищать Лигию в Остриане. Отправиться туда им надо в капюшонах, прикрыв лица, и ограничиться разглядыванием всех присутствующих из какого-нибудь темного угла. А когда они увидят Лигию, безопасней всего будет пойти за нею, держась на отдалении, приметить, в какой дом она войдет, а уж завтра на заре окружить этот дом большим отрядом рабов и взять ее среди бела дня. Поскольку она заложница и, по сути, принадлежит императору, это можно сделать, не опасаясь правосудия. Если же они в Остриане ее не увидят, надо пойти вслед за Урсом, и результат будет тот же. Идти на кладбище с большим числом рабов нельзя, они могут привлечь к себе внимание, тогда христианам достаточно будет только погасить факелы, как было сделано при похищении Лигии, и рассеяться, раствориться во мраке, скрыться в известных им одним тайниках. Но оружие взять необходимо, а еще лучше взять двух надежных, крепких молодцов, чтобы в случае чего они могли защитить.
Виниций признал его правоту и, вспомнив кстати совет Петрония, велел рабам призвать к нему Кротона. Знавший всех в Риме Хилон, услыхав имя знаменитого атлета, чьей сверхчеловеческой силой он не раз восхищался на арене, заметно успокоился и заявил, что пойдет в Остриан. Ему подумалось, что с помощью Кротона кошелек, набитый ауреусами, будет куда легче заполучить.
С этой приятной мыслью грек сел за стол, к которому его пригласил смотритель дома, и, подкрепляясь, стал рассказывать рабам, какую необыкновенную мазь он принес их господину, — достаточно смазать ею копыта самым незавидным лошадям, и они оставят всех прочих далеко позади. А готовить эту мазь научил его один христианин, ведь среди стариков христиан многие в колдовских делах посильнее даже фессалийцев, хотя Фессалия славится своими колдуньями. Он, Хилон, пользуется у христиан полным доверием, а почему — о том легко догадается всякий знающий, что означает рыба. Говоря это, он внимательно смотрел на лица рабов, надеясь, что сможет среди них обнаружить христианина и донести об этом Виницию. Но надежда не оправдалась, и Хилон усердно принялся за еду и питье, не скупясь на похвалы повару и уверяя, что постарается откупить его у Виниция. Веселое его настроение нарушала только мысль, что ночью надо идти в Остриан, но он утешал себя тем, что пойдет переодетый, в темноте и в компании двух человек, один из которых силач, кумир всего Рима, а второй — патриций и большой военный начальник. «Если Виниция и обнаружат, — размышлял Хилон, — они не посмеют поднять на него руку, что ж до меня, вряд ли им удастся увидеть хоть кончик моего носа».
После чего он принялся вспоминать свою беседу с работником, и воспоминания эти еще больше ободрили его. Он ничуть не сомневался, что работник — это Урс. Из рассказов Виниция и тех, кто сопровождал Лигию на пути из императорского дворца, Хилон знал о необычайной силе лигийца. А так как у Эвриция он спрашивал о силачах, то неудивительно, что ему указали на Урса. Потом, замешательство и гнев работника при упоминании о Виниции и Лигии не оставляли сомнений в том, что к этой паре у него особое отношение; вдобавок работник упомянул о покаянии за убийство, а ведь Урс убил Атацина; и, наконец, облик работника вполне согласовался с рассказами Виниция о лигийце. Не совпадало только имя, и это могло бы вызвать сомнения, но Хилон уже знал, что христиане при крещении принимают новые имена.
«Если Урс убьет Главка, — говорил себе Хилон, — будет превосходно, а если не убьет, это тоже будет хорошим знаком, ибо покажет, насколько трудно христианам совершить убийство. Я ведь изобразил Главка родным сыном Иуды и предателем всех христиан, я был так красноречив, что камень и тот бы растрогался и пообещал бы свалиться на голову Главка, и, однако, едва уломал этого лигийского медведя, чтобы он поклялся придушить его своею лапой. Все колебался, отнекивался, болтал о своем горе и покаянии. Видно, у них это не принято. Свои обиды надобно прощать, за чужие не очень-то можно мстить, следовательно, Хилон, рассуди, что тебе тут может угрожать? Отомстить тебе — Главку не дозволяется; Урс, если он не убьет Главка за столь огромную вину, как предательство всех христиан, тем паче не убьет тебя за такую маленькую вину, как предательство одного-единственного христианина. Впрочем, как только я укажу этому пылкому голубю гнездышко его горлицы, я умываю руки и отправляюсь обратно в Неаполис. Христиане тоже любят говорить о каком-то умывании рук — должно быть, это у них принято, когда окончательно улаживается какое-то дело. Славные люди эти христиане, а как дурно о них говорят! О боги! Такова справедливость в мире. А все же мне нравится их учение за то, что не разрешает убивать. Но если оно не разрешает убивать, значит, уж наверняка не разрешает ни красть, ни обманывать, ни лжесвидетельствовать, так что я сказал бы, что ему не больно-то легко следовать. Оно, видно, учит не только добродетельно умирать, как учат стоики, но и добродетельно жить. Если когда-нибудь я разбогатею и буду иметь такой дом, как у этого трибуна, и столько рабов, может, стану и я христианином и буду им, доколе мне это будет на руку. Богач может себе все позволить, даже добродетель. Да, ясно, это религия для богатых, но тогда я не понимаю, почему среди них столько бедняков. Им-то что за корысть и почему они разрешают добродетели связывать себе руки? Да, над этим надо когда-нибудь подумать. А пока, слава тебе, Гермес, за то, что помог мне найти этого барсука. Но если ты сделал это ради двух телок, белых однолеток с позолоченными рогами, то я тебя не узнаю. Постыдись, победитель Аргуса! Ты, такой премудрый бог, да чтобы не знал наперед, что ничего не получишь! Вместо них я приношу тебе свою благодарность, а если ты предпочитаешь моей благодарности двух скотин, тогда ты сам — третья, и в лучшем случае тебе надо быть пастухом, а не богом. Берегись также, чтобы я как философ не доказал людям, что тебя нет, — тогда все перестанут приносить тебе жертвы. С философами лучше быть в ладу».